Песнь
И сказал ей бородатый главарь, увитый по лбу зеленой лентой – тебе туда. И показал стволом автомата на горный склон – за ним ты найдешь своего сына.
Или то, что от него осталось.
Если дойдешь, конечно.
И замерли от этого жеста боевики, а в первую очередь те, кто устанавливал на этом склоне минное поле. Надежно устанавливал – для собственной же безопасности, туда-сюда, движение.
Разведка федеральных сил не прошла – откатилась, вынося раненых.
Попавшие под артобстрел шакалы, спасаясь от снарядов в ущелье, вырывались сюда на простор и на потеху Аллаху устраивали фейерверк на растяжках.
Пленные, что вздумали бежать, взлетели здесь же на небеса.
Сын? Нет, сына ее здесь нет, но они слышали о пленном русском солдате, который отказался снять православный крестик. Зря отказался – через голову и не стали снимать, делов-то – отрубили голову мечом, и тот сам упал на траву. Маленький такой нательный крестик на шелковой нитке, мгновенно пропитавшейся кровью. Гордого из себя строил, туда-сюда, движение. А то бы жил. Подумаешь, без креста... Дурак. А похоронили его как раз там, за склоном. Иди, мать, а то ночь скоро – в горах быстро темнеет. Жаль только, что не дойдешь. Никто не доходил.
Пошла.
Пошла по траве, выросшей на минах, и среди тоненьких проводков, соединявших гранаты-ловушки. Вдоль израненных осколками кустарников. Вдоль желтеющих косточек чьих-то сынков, не вывезенных с минного поля ни своими, ни чужими. Собрать бы их, по ходу, раз она здесь, похоронить по-людски, с молитовкой, но она шла-торопилась к своему дитяти, к своей кровинушке, к своему дурачку, не послушавшему бандита. О, Господи, за что? Ведь сама, прилюдно, надевала сыночку крестик на призывном пункте – чтобы оберегал. И видела ведь, видела, что стесняется друзей ее Женька, запрятывая подарок глубоко под рубашку. Думала грешным делом, что не станет носить, снимет втихаря.
Не снял:
А ей все смотрели и смотрели вслед те, кто захотел иметь собственное солнце, собственную личную власть, собственных рабов. Ухоженные, упитанные, насмешливые бородачи. Три месяца она, еще молодая женщина, ощущала на себе эти взгляды, терпела унижения, оскорбления, издевательства. Три месяца ее секли холодные дожди, от которых в иные времена могла укрыться лишь собственными руками. По ней стреляли свои и чужие: по одинокой незнакомой фигуре на войне стреляют всегда – на всякий случай или просто ради потехи. Она пила росу с листьев и ела корешки трав. Она давно потеряла в болоте туфли и теперь шла по горным тропам, по лесным чащам, по невспаханным полям босиком. Искала сына, пропавшего в чужом плену на чужой войне. Невыспавшейся переходила от банды к банде, голодной от аула к аулу, закоченевшей от ущелья к ущелью. Но знала: пока не найдет живого или мертвого, не покинет этой земли, этих гор и склонов.
«Господи, помоги. Дай мне силы дойти и отыскать. На коленях бы стояла – да идти надо. Помоги, Господи. Потом забери все, что пожелаешь: жизнь мою забери, душу, разум – но сейчас помоги».
– Сейчас, сейчас взлетит, туда-сюда, движение.
– Живучая. Но здесь еще никто не проходил, – ждали боевики, не спуская глаз с русской женщины и боясь пропустить момент, когда вздыбится под ее ногами земля, когда закончатся ее земные муки.
Не заканчивались. То ли небеса, оправдываясь за страшную кару, выбранную для ее сына, отводили гранатные растяжки, то ли ангелы прилетели от него, от Женьки, и подстилали свои крыла под расстрескавшиеся, с запеченной кровью ноги, не давая им надавить сильнее обычного на минные взрыватели. Но она шла и шла туда, где мог быть ее сын, уходила прочь от главаря с зеленой лентой, исписанной арабской вязью. И когда уже скрывалась с глаз, исчезала среди травы, один из боевиков поднял снайперскую винтовку, поймал в прицел сгобленную спину: прошла она – проведет других. Не взлетела – так упадет.
Но что-то дрогнуло в бородаче, грубо отбил он в сторону оружие и зашагал прочь, в ущелье, в норы, в темень. Он не угадал. А тот, кто не угадывает, проигрывает.
А еще через два дня к боевому охранению пехотного полка вышла с зажатым в руке крестиком на шелковой нити седая старушка. И не понять было с первого взгляда, русская ли, чеченка?
– Стой, кто идет? – спросил, соблюдая устав, часовой.
– Мать.
– Здесь война, мать. Уходи.
– Мне некуда уходить. Сынок мой здесь.
Подняла руки – без ногтей, скрюченные от застывшей боли и порванных сухожилий. Показала ими в сторону далекого горного склона – там он. В каменной яме, которую вырыла собственными руками, ногтями, оставленными там же, среди каменной крошки. Сколько перед этим пролежала без памяти, когда отыскала в волчьей яме родную рыжую головушку, из-за которой дразнили ее Женьку ласково «Золотистый-золотой» – не знает. Сколько потом еще пролежала рядом с найденным обезглавленным телом ее мальчика – не ведает тоже. Но очнувшись, поглядев в чужое безжизненное небо, оглядев стоявших вокруг нее в замешательстве боевиков, усмехнулась им и порадовалась вдруг страшному: не дала лежать сыночку разбросанному по разным уголкам ущелья.
И выслушав ее тихий стон, тоже седой, задерганный противоречивыми приказами, обвиненный во всех смертных грехах политиками и правозащитниками, ни разу за войну не выспавшийся подполковник дал команду выстроить под палящим солнцем полк. Весь, до последнего солдата. С Боевым знаменем.
И лишь замерли взводные и ротные коробки, образовав закованное в бронежилеты и каски каре, он вывел нежданную гостью на середину горного плато. И протяжно, хриплым, сорванным в боях голосом прокричал над горами, над ущельем с остатками банд, над минными полями, покрывшими склоны, – крикнул так, словно хотел, чтобы услышали все политики и генералы, аксакалы и солдатские матери, вся Чечня и вся Россия.
– По-о-олк! На коле-ено-о-о!
И первым, склонив седую голову, опустился перед маленькой, босой, со сбитыми в кровь ногами, женщиной.
И вслед за командиром пал на гранитную пыльную крошку его поредевший до батальона, потрепанный в боях полк.
Рядовые пали, еще мало что понимая в случившемся.
Сержанты, беспрекословно доверяющие своему «бате».
Три оставшихся в живых прапорщика – Петров и два Ивановых, опустились на колени.
Лейтенантов не было – выбило лейтенантов в атаках, рвались вперед, как мальчишки – и следом за прапорщиками склонились повинно майоры и капитаны, хотя с курсантских погон их учили, что советский, русский офицер только в трех случаях имеет право становиться на колени: испить воды из родника, поцеловать женщину и попрощаться с Боевым знаменем.
Сейчас Знамя по приказу молодого седого командира само склонялось перед щупленькой, простоволосой женщиной. И оказалась вдруг она вольно иль невольно, по судьбе или случаю, но выше красного шелка, увитого орденскими лентами еще за ту, прошлую, Великую Отечественную войну.
Выше подполковника и майоров, капитанов и трех прапорщиков – Петрова и Ивановых.
Выше сержантов.
Выше рядовых, каким был и ее Женька, геройских дел не совершивший, всего один день побывший на войне и половину следующего дня – в плену.
Выше гор вдруг оказалась, тревожно замерших за ее спиной и слева.
Выше деревьев, оставшихся внизу, в ущелье.
И лишь голубое небо неотрывно смотрело в ее некогда васильковые глаза, словно пыталось насытиться из их бездонных глубин силой и стойкостью. Лишь ветер касался ее впалых, обветренных щек, готовый высушить слезы, если вдруг прольются. Лишь солнце пыталось согреть ее маленькие, хрупкие плечики, укрытые выцветшей кофточкой с чужого плеча.
И продолжал стоять на коленях полк, словно отмаливал за всю Россию, за политиков, не сумевших остановить войну, муки и страдания всего лишь одной солдатской матери. Стоял за ее Женьку, рядового золотистого воина. За православный крестик, тайно надетый и прилюдно не снятый великим русским солдатом в этой страшной и непонятной бойне.
Помяни, господи
(Песнь)
Священник крестил красные звезды.
Они были одинаковыми, под трафарет вырезанными, как одинаковыми оказались и серебристые пирамидки, названные в сельской кустарной мастерской памятниками. И таблички, без разбору приваренные местным сварщиком дядей Сашей, тоже были для всех одни и те же: «Неизвестный солдат».
Хоронили погибших.
Не из ржавых ржевских болот или бескрайних брянских буреломов предавались земле останки ратников-бойцов-воинов образца 1941-45 гг. С круч крутых кавказских вывезены все те же воины-солдатики-мальчишки, но уже рождения конца ХХ века. И не найденные следопытами, а отданные на упокоение медиками и прокуратурой. Отданые без имен и фамилий. Безымянными. А потому – вроде как бы ничьими:
А всего-то и нужна была самая малость, чтобы миновала их подобная участь – останься от человека хоть какая-то зацепка. Например, котелок с нацарапанной ножом фамилией. А лучше – медальон с биографическими данными. На худой конец – жетон с личным номером.
Да только уходившие первыми в Чечню полки и бригады менее всего думали о котелках и кашах: в спешке набросали в рюкзаки вперемешку с пачками патронов и гранатами сухпайки, а в них сплошь – одноразовая пластмассовая посуда. Она первой и плавилась. Впрочем, в том аду, что испытали вошедшие в Грозный войска, плавились и котелки: находили потом алюминиевые расплавленные сгустки. Тут царапай не царапай, все равно ничего не выгадали бы солдатики.
И с медальонами полная промашка вышла: полвека после Великой Отечественной тыловики занимались всем, чем угодно, только не возможностью сохранить имя солдата. Так и не придумали для идущих на войну медальоны. Думали – мелочь. Или ленились. А скорее всего, просто не верили, что понадобятся.
Жетоны же с личными номерами рядовому и сержантскому составу вообще не положены. Только офицерам и контрактникам. Потому как ни крути, а послали армию в Чечню не штучным товаром, а простой солдатской массой.
Так и гибли – массой.
А еще научились, говорят, определять родство по ДНК и анализу крови. Все бы хорошо, да только у некоторых погибших даже кровь выгорала. Дотла, оставляя от человека лишь горсточку пепла. Поди узнай по ней, кто ты, солдат? Чей? Какого роду-племени, полка-дивизии?.. Словно насмехаясь, война отбросила всех в каменный век, оказавшись выше человеческой цивилизации и ее достижений, выше лабораторий с их электронной начинкой, химических препаратов и компьютерных баз данных. Родные и известные до последней черточки сотням людей, любимые и желанные, солдаты в первую чеченскую кампанию умирали неизвестными.
И лежали потом нераспознанными останками в ледяных рефрижераторах Ростовской военной лаборатории. Под номерами. Долго лежали. Годами. Получилось – до скончания века. Двадцатого. Их, в большинстве своем тоже двадцатилетних, могли, готовы были забрать матери, не дождавшиеся своих сыновей после войны – не выдавали. Не положено известным отдавать неизвестных.
Так и хоронили. За счет государства – но подешевле. Геройски погибших – но подальше от телекамер, политиков, любопытных и туристов. В Подмосковье, на сельском кладбище.
– Храни вас Господь, – крестил звезды, людей, небо с кружащим в вышине аистом, свежие могилы местный священник.
Автобусы Министерства обороны привезли седых, не по возрасту стареньких, словно умерших вместе с пропавшими сыновьями, родителей. Тех, кто не нашел своих детей ни среди живых, ни среди мертвых, ни в списках пленных, ни в холодных ростовских камерах. А «пропавшие без вести» – они могут быть и среди любого «Неизвестного солдата». Верьте, что своего. Надейтесь, что где-то здесь:
Отцы еще держались. Многие служили сами и знали: солдата на войну посылают не командиры – политики. Командиров тоже посылают умирать, и среди этих, неизвестных, они тоже наверняка лежат. Несмотря на выданные жетоны. А история, хотя и недолгая, но уже подтвердила: погибали русские парни, и их сыны тоже, на Кавказе не зря. Зачастую глупо – но не зря. Потому что вроде остановили заразу, поползшую по стране. Перестали бояться вестей с юга.
И только матери, небесные русские женщины, бросались от ямы к яме. Где ее? Которая? Где упасть? Где замереть-остаться? Какой холмик становится родным – вместо сына? Успеть, успеть оказаться рядом в самый последний его миг на земле. Фуражечки новые прибиты к красным крышкам, а на последних снимочках они в шапках стояли. Зима была: Здесь? А вдруг здесь? Среди всех неизвестных – какой ее? Ну подскажите же кто-нибудь!!!
Падали, обессиленные, там, где подгибались ноги. А может, как раз у своего? Или все же там, через одного? Через два? Они доползут, только скажите
– Скажите! – вставали щупленькие, крохотные на краю могил женщины и вдруг находили в себе силы поднять за грудки офицеров салютного парадного полка – сплошь подобранных под два метра гренадеров.
Но плакали те вместе с матерями, проклиная свою миссию. Обмирали рядом и сельские старушки, подошедшие из соседних деревень и своих мужей, женихов, тоже лежащих где-то под такой же табличкой, ненароком вспомнившие.
– Помяни, Господи, здесь лежащих, – продолжал ходить священник вдоль новеньких, выровненных, словно солдатики в строю, могил: на Руси они никогда не переводились – воины и священники. Читал громко, нараспев, словно с высоким небом разговаривал. – Помяни и тех, кого мы не помянули из-за множества имен. Или кого забыли. Или чьи подвиги не знаем. Но Ты, Господи, знаешь всех защитников России и помяни каждого. И вознеси их в селение праведных.
Гремел салют – в память.
Шла молитва – за упокой.
И кружил в небе аист. Высоко – там, где теперь парили и успокоенные наконец-то солдатские души. Которым не нужны уже были ни бирки, ни метки, ни нацарапанные ножом имена.
– Аминь!
Николай Иванов